к этой работе, и они на пару обслуживали это странное издание, рассчитанное на учёных исследователей, не владеющих иностранными языками.
Связи у Валерии сохранились обширные и помимо реферативного журнала, и работой она себя вполне обеспечивала, хотя из дому не выходила. Переводила с любимого польского и ещё с полдюжины прочих славянских языков, которые осваивала по мере надобности. Перепадало и на Шурикову долю — он переводил с европейских. Но также он выполнял обязанности курьера — привозил Валерии работу на дом. Печатала Валерия слепым способом, с такой скоростью, что удары по клавишам сливались в один резкий треск.
Но в последние годы, может быть, от непривычной нагрузки, у Валерии стали сильно болеть руки. Сначала Шурик делал ей всякие приспособления, вроде столика на коротких ножках, который ставили в постели, а на него машинку, чтобы Валерия могла печатать полулежа, подсунув три подушки под спину. Сидеть ей становилось всё труднее. Постепенно перепечатку Шурик взял на себя.
Кроме того, Шурик ещё во время учёбы в институте закончил какие-то странные патентные курсы и переводил патенты на французский, английский и немецкий — совершенно безумные тексты, которых не понимал сам и, как он предполагал, не мог понять ни один из потенциальных читателей. Деньги, впрочем, там платили исправно и претензий не предъявляли.
Место преподавателя иностранных языков в школе, на которое определялось большинство Шуриковых сокурсников дохленького вечернего отделения, было во всех отношениях хуже того особого положения, которое он занял с помощью Валерии: и денег было больше, и свободы. Свобода же означала для Шурика беспрепятственную возможность сбегать на рынок, чтобы принести маме нужную ей морковь для сока, поехать на другой край Москвы за редким лекарством, о существовании которого она узнала из отрывного настенного календаря или журнала «Здоровье», поехать на почту, в редакцию или в библиотеку не к девяти утра, а к двум, и садиться за скучнейшие переводы не по казённому звонку, а после позднего завтрака, за поддень…
Разговоры о другой свободе, которые велись в доме одного из двух его друзей, Жени Розенцвейга, имеющие оттенок опасный и политический, казались ему спецификой еврейской семьи, где много целовались, шумно радовались, подавали к обеду фаршированную рыбу, кисло-сладкое мясо и струдель, разговаривали слишком громко и друг друга перебивали,— чего бабушка Елизавета Ивановна не допускала.
Для его маленькой, глубоко личной свободы гораздо более важными были частные уроки, доход приносившие небольшой, зато приобщавшие его к культурно-осмысленному занятию, они создавали ложную, быть может, линию семейной преемственности и приносили сентиментально-ностальгическое удовлетворение. Приятно было касаться руками старых учебников и детских книжек начала века, по которым он продолжал обучать новых учеников. Никаких творческих усилий от него не требовалось: занятия шли по заведённому Елизаветой Ивановной канону, который оправдывал себя многие десятилетия, и Шурик, как и его бабушка, обучал так, что ученики свободно могли читать длиннейшие французские фрагменты в «Войне